Top.Mail.Ru
Два рассказа Геннадия Цыферова про войну
Круг чтения

Геннадий Цыферов сочинял сказки-малютки, серьёзные рассказы, поучительные и познавательные истории для детей. В его книжках герои — чудаки и добряки: животные, птицы, насекомые, игрушки.

Они дружат, смеются, грустят, удивляются, играют, беседуют за чаем, отправляются в путешествие.

Читая рассказы, узнаёшь о том, что во дворе и что на улице, какие ягоды и капли бывают, что говорили цветы, почему марки живые. Можно познакомиться со взрослыми сказками о музыке и музыкантах, историями о детстве и повестью о войне.

Из биографии писателя известно, что в начале войны мальчику было одиннадцать лет и его отвезли из прифронтового города к родственникам матери в вятское село Спасо-Талица. Своё состояние он передал ёмко: «…будто оборвалось, будто погасло что-то. Кругом стало темно и тихо. Только прожекторы, точно пальцы слепого, ощупывали небо по ночам…»

О военном времени Геннадий Цыферов написал несколько рассказов и повесть «Весна будет всегда», по памяти восстанавливая свой дневник, который потерялся. Он рассказал о том, какой была тяжёлой, трудной жизнь, но научился самому главному — любви к человеку. Поведал о гибели отца на фронте, о смерти брата Митьки и много ещё о чём.

Рассказ под названием «Мальчик» был опубликован в журнале «Пионер», но в книжку 2005 года «Как лягушонок искал папу» вошёл под названием «Эх, эх, эх». Слова «Эх, эх, эх» в конце рассказа звучат из уст дедушки, колхозного конюха, горюющего о гибели деревенских мужиков: «Эх, Митька, эх, Ванька!» 

Автор рассказывает, что в военное время пришлось запрягать бурёнок вместо лошадей, которых тоже забирали на фронт, как и людей. И дед, провожая их, вздыхал всё так же: «Эх, Милка, эх, Якорь...»

Когда война закончилась, прислали трофейных коней, а ту бурёнку, что запрягалась в повозку вместо лошади, куда-то выбраковали, и от неё тоже осталась табличка, как от коня Мальчика. И на память остались снятые с пустых стойл таблички с кличками животных вместе с фотографиями невернувшихся односельчан.

Проникновенно звучит «рассказ о красоте и горе», как пишет автор: «Горе стояло у наших порогов, а красота помогала жить». Это история об учительнице географии, которая объясняла алгебру и не рассказывала о прекрасных странах с красивыми названиями, зато была вежлива и, даже когда ставила двойку, всегда говорила «Пожалуйста». Такое же обидное прозвище она и получила от недовольных ребят. Но почему же она никогда не рассказывала про Палангу? Разгадка ждёт читателя в конце рассказа.

 

Геннадий Цыферов

Эх, эх, эх

 

Первое животное, с которым я подружился, как ни странно, была лошадь.

В семь лет однажды какая-то бешеная кобыла понесла меня, и мужики заорали с отчаянием:

— Зашибёт!

Но лошадь проскакала двадцать шагов и склонилась к траве, а я беззаботно тряс вожжами.

Дед, дрожа веком, занёс над Милкой кулак и медленно распустил его, точно тугой корявый бутон. Дрожащие пальцы осторожно тронули морду лошади, и она, косясь на мужиков и на деда, насмешливо заржала.

Вот с той поры я и думаю: лошадь — одно из самых добрых и насмешливых существ.

Я, разумеется, не истинный лошадник, но всё моё детство и юность прошли рядом с лошадью.

Дед мой был колхозный конюх, и я тоже дневал и ночевал на конюшне.

А если строгий старик вдруг сердился и прогонял меня с конюшенного двора, я превращал в лошадь любую скамейку, любой стул. Вскоре все стулья стали потихоньку и нетерпеливо погромыхивать ножками. И бабушка всякий раз, садясь на них, испуганно вскрикивала и неслась вдаль. А я, отбивая свой узенький зад, трясся за ней. Мы неслись, а потом слезали со своих деревянных коней, счастливые, и улыбались друг другу... Но всё-таки лучше было скакать в поле по утренним и вечерним лугам. В тот час звук копыт особенно звонок и светлым громом катится окрест.

Больше всего я любил ездить с дедом зимой по сено. Заиндевелая Милка бежит средь притихших равнин и толкает тёплой мордой заходящее солнце, а оно прячется за лес, и последние лучи его похожи на большие лошадиные уши.

Да, в ту пору я любил лошадей. И среди всех одна была особенно мне мила — Мальчик, вороной жеребец с цыганскими глазами. И красив он был — круп, точно шёлк, атлас, но характер — дьявол. Всё с норовом да уровом.

Бывало, идёт тихий, смирный. А только сядешь, он, как каменная балда, ни с места. В таких случаях я всегда давал ему хлебца. А он ведь и тут окручивал. Проглотит хлебец, головой мотнёт: давай, мол, садись, малыш. А сам пройдёт чуть-чуть и сбросит. Да смеётся! Стоит себе, нижняя губа так и вздрагивает, будто он рассмеяться хочет. Вот какой конь был.

И сколько я ни старался, ни приручал упрямую животину, он всегда тянул только свою линию. И, наверное, со временем я бы совсем отстал от него. Да дед мой поглядел однажды, как я вожусь с Мальчиком, и языком прищёлкнул.

— Ну, вот тебе и наказание. Характер-то у него точь-в-точь как у вашей милости. И рад бы сделать хорошее, да не может. Чёртик в нём, значит, такой.

И дед показал нам рожки.

А я вспомнил о своём чёртике и пожалел Мальчика. Я даже обнял его за шею. Ну разве мы виноваты? Просто у нас такие несладкие характеры.

И с той поры, хотя мы и ссорились, но всё-таки дружили. Правда, он по-прежнему сбрасывал меня и сбивал хвостом, точно надоевшую муху. Но, как ни странно, теперь он делал это более вежливо и изящно. Ни разу я не упал ни на лугу, ни в поле. А только перед самой конюшней, там, где мягкий песок.

Я летел с лошади, а мой дед заливался дребезжащим самоварным смешком.

Но дед что? Дед — родственник. Вскоре прознали о том парни в селе. И стали специально собираться, чтоб на нас посмотреть. И было, конечно, обидно кувыркаться перед этой насмешливой толпой. А они ещё советовали:

— А ты, Генка, подушку возьми — удобней.

И в первый раз после того разговора о чёртиках я чуть не стукнул Мальчика. А он посмотрел на меня удивлённо и задумчиво. Мне стало горько и стыдно. И я, как мой дед когда-то, распустил кулак. Стал гладить лошадь, уговаривать: «Ничего... ничего. Я что-нибудь придумаю».

Однако придумать мне так ничего и не удалось. Мальчик по-прежнему не мог справиться со своим характером, я, как и раньше, летел в песок, а парни прыскали.

Мне это надоело. И один раз я решил не вставать, лежать в песке до самого окончания моей юной жизни. Я пролежал минуту-другую и вижу: Мальчик ступил к конюшне, прошёл немного и... повернул обратно ко мне.

И тут я сразу понял, как навсегда избавиться от насмешек. Я встал, взял Мальчика под уздцы и сказал парням:

— Вы что думали, я просто так падаю?

— А зачем же? — скребнул меня чей-то осторожный голос.

— А если Мальчика в армию возьмут и кавалериста ранят, тогда что?

Все замолчали. И опять тот же скребущий голос коснулся меня:

— Так ты, значит, раненого кавалериста представляешь?

— Ну да. Смотри! — Я вновь сел на коня, разогнал его пошибче и уже сам лёгким комочком скатился вниз.

Сколько прошло времени — не знаю. Летнее небо стало серым, и гуси по небу летят.

Я закрыл глаза. И тогда мне в лицо ткнулось что-то мокрое и тёплое... Мальчик! Он самый. Да только какой-то другой. И в лице такое выражение, словно он хотел меня отругать, сказать: «Ну зачем же ты меня так пугаешь?»

И мы расцеловались с ним, а кругом все стали шуметь и тоже лезли целоваться к Мальчику.

С той поры я мог падать сколько угодно, каждое падение лишь увеличивало мою славу. И я лез из кожи, словно тесто к празднику. Скоро слухи обо мне дошли до районной газеты и в ней напечатали заметку.

Меня даже на какой-то слёт хотели послать в июле. Но в июне пришла война, и никаких слётов уже больше не было.

Сейчас каждый день мужики брали напрокат расписную председательскую бричку и в последний раз катались по селу.

Тряслись и завивались свадебные ленты. Мужики венчались с войной. Молчало село, молчали окрестные деревни, а мы с дедом тоже молча выкатывали эту бричку, обряжали её.

А потом дед гладил бумажные цветы на ней и всякий раз вздыхал громко: «Эх, Митька, эх, Ванька!»

А вслед за мужиками чуть позже стали брать лошадей.

И дед, провожая их, вздыхал всё так же: «Эх, Милка, эх, Якорь...»

Пустело село, пустела конюшня.

И ночами пустые стойла пугали нас. Они были точно открытая могила. А утром дед проходил по конюшне и отрывал таблички, которые когда-то он старательно писал химическим карандашом: Лазурь, Жёлудь, Ветерок, Голубчик...

Таблички те оставались в конюшне деда, ему жалко было их выкидывать, и он всё перебирал их, раскладывал, будто играл на этих странных картах...

Через месяц пришла повестка на Мальчика.

— Веди сам! — сказал дед.

Я отпросился погулять с ним в последний раз. В последний раз поскакал перед конюшней, а потом упал и долго смотрел на него снизу вверх.

От Мальчика шёл тёплый пар. Он был весь какой-то домашний и напоминал мне огромный добрый самовар. И, наверное, оттого, что он напоминал мне что-то домашнее, стало жаль его. Заныло сердце, и я не спал три ночи. А потом я выпросил у деда табличку с именем «Мальчик», вставил её в рамку и повесил на стенку, где висели семейные фотографии отца и матери.

Бабка только головой качала, а я не ходил больше на конный. Боялся расплакаться.

Лошадей всё брали и брали, дед мрачно шутил:

— Вот так, ваша милость, на коровах скоро поедем.

Впрочем, как оказалось впоследствии, дел шутил недаром... В тот день я сидел дома, учил историю. И едва лишь дошёл до походов Александра Македонского, как на улице зашумело. Я попятился от окошка...

Из-за поворота, скрипя, выползла телега, а перед ней... слоновые бивни.

Да, так мне показалось вначале, пока я всё ёще думал о Греции. Но тут слон замычал, и я наконец понял: да это же корова, братцы!

Она была запряжена в телегу, и на той телеге совсем не Александр Македонский, а мой дед Иван Михайлович Вылегжанин. Он сидит, насупясь. Какая-то бабка, глядя на него, крестится. Другая, подбоченясь, кричит бойко:

— Эй, Михалыч, смотри, зашибёт!

Дед тянется за бабой, грозит ей кнутом. А коровья повозка всё едет и едет и упирается рогами в наш дом.

— М-у-у! — мычит дед, входя в комнату. Затем он кладёт седую голову на руки, долго молчит и говорит наконец:

— Вот война, значит. Отведи-ка её, милок, я не могу больше...

Я отвёл корову на конюшню и всё думал, куда бы её поставить. В коровник не годится: хотя с рогами, а всё-таки лошадь.

И тогда я поставил её в стойло Мальчика. И корова опять мычала, а я смеялся. Ну и скакун орловский!.. Она вдруг перестала мычать и как бы задумалась. Глаза её стали тёплыми, влажными. И я отвернулся. Бедняга, ей бы травку щипать, молоко давать, а она телеги возит.

Где-то в отдалении заржала лошадь, корова прислушалась, и по потному крупу её прошла дрожь. Наверно, она тоже заржать в ответ хотела, но у неё ничего не вышло.

Я снова ей посочувствовал и почему-то вдруг вспомнил сказку о гадком утёнке. Там в конце сказки на зеркальном озере он стал прекрасным лебедем, белоснежным видением. А что корова? Разве когда-нибудь станет она прекрасной лошадью? Конечно, нет. И потому я не сказал ей ничего утешительного. Я просто погладил её.

Ну, вот и всё.

Так кончилась эта история о лошади и корове.

После войны нам прислали трофейных лошадей.

 

Прекрасные страны

 

Я знаю и теперь мальчишки любят красивые названия: Никарагуа, Боливия, Чили, Парагвай.

И мы в детстве их тоже любили, только ещё больше.

Горе стояло у наших порогов, а красота помогала жить.

Послушайте мой рассказ о красоте и горе.

Это случилось в 1943 году в моей родной деревне. Деревня та была глухоманная.

Раньше мало сюда приезжало людей, а в войну понаехало… Из Москвы, с Украины, а одна даже из какого-то неизвестного города Паланга.

Паланга. Тогда мы в шестом классе учили географию, и для меня Паланга звучало также загадочно, как Парагвай.

Потому то и поразила всех учительница из далёкого города Паланга.

Первый урок Елизавета Георгиевна объясняла алгебру, но мы все думали

— вот сейчас, сейчас она положит мел и скажет: «Мальчики, Паланга в Парагвае. В Парагвае есть море и нет войны».

Однако учительница этого не сказала. Два часа она говорила «а» плюс «в», «в» плюс «с».

Потом просто кивнула и вышла:

— До свидания.

До-о-сви-да-ния: Перу и Боливия, Эквадор и Парагвай...

Учительница из Паланги оказалась самой обыкновенной. Значит, обыкновенными были и прекрасные страны. Дикая мальчишеская злость поднялась в каждом из нас. Не сговариваясь, мы решили отомстить ей.

— Ребята! — заявил после школы первый хулиган Мишка Шевырин. — А она, кажись, того...

— Точно, — подхватил его друг Витька Зуев. — Дурная. Всё пожалуйста, да пожалуйста...

— П-о-о-ж-а-л-ус-таа... — Витька встал на цыпочки и передразнил учительницу

С той поры Елизавета Георгиевна и получила обидное имя: Пожалуйста...

Когда она вызывала к доске, то ребята обязательно кричали:

— Встань, пожалуйста!

Если ставила двойку, то снова орали:

— Получи, пожалуйста!

За такие шутки, конечно, частенько выгоняли из класса. Но крикуны только радовались.

В нашей школе зимой всё стыло: и чернила, и цветы, и даже валенки. Только в коридоре можно было согреться — побегать. И мы бегали, бегали нарочно притопывая у дверей класса. Но Елизавета Георгиевна никогда не срывалась, не плакала, только голубые глаза её темнели. К концу года они стали совсем синими.

Тогда и сказал мне Шевырин:

— А наша-то По-о-жаа-луста. Она с военруком.

Военрука Фёдора Михайловича все ребята любили. Бывший фронтовик, он был живой памятью о наших погибших отцах.

И вот она с ним. К злости прибавилась ревность.

— Пошли... — подмигнул мне однажды вечером Мишка Шевырин.

Елизавета Георгиевна жила на краю деревни в учительском домике.

Освещённый коптилками дом едва светился. Издали он был похож на дряхлого старика. Старик беспомощно моргал и щурил подслеповатые глазки.

Незаметно мы подошли близко-близко.

— Глянь! — толкнул меня в бок Мишка.

Я встал на цыпочки и взглянул в окно. Толстой стопкой на маленьком столе лежали наши сшитые из книг тетради. А рядом с ними, уронив голову на руки, плакала учительница.

И я вспомнил: так после похоронной голосила моя мать.

Невольно я протянул руку. Но тут чья- то большая рука осторожно легла на затылок женщины.

— Он, — выдохнул Мишка.

— Да... — я тоже узнал военрука.

И пока Фёдор Михайлович успокаивал учительницу, я думал о матери.

На другой день я не пошёл в школу. Весь день бродил по деревне и думал: Что случилось у Елизаветы Георгиевны?

— Здравствуй!

— Здравствуй!

Подняв голову, я увидел Борьку, её сынишку. Шестилетний Борька долго мялся, а потом сказал и покраснел:

— А ты маму дразнил!

Я покраснел тоже.

— Ну и что, — согласился я. И, пытаясь оправдаться, ответил:

— Паланга, понимаешь... И ничего, ничего об этом не говорит...

— Ну и что? — Борька ковырнул землю и отвернулся.— Папу там убили. В море.

Бывает ли человеку до конца стыдно?! А мне в тот день было.

Борька, застыв, удивлённо смотрел на меня. А я, большой парень, шестиклассник, размазывал по щекам слёзы.

— У меня тоже отца... Прости...

— Ладно уж... — сказал Борька. — А ты больше не будешь дразнить?

— Нет.

— И Мишке скажешь?

— Скажу.

С того дня никто больше не дразнил Елизавету Георгиевну.

 

Литература

  1. Цыферов Г. «А война-то, кажется, кончилась…» // Новый мир. - 2022. - № 3.
  2. Колесникова Е. Сказки Геннадия Цыферова
  3. Шеваров Д. Геннадий Цыферов: «Вот вместе согреемся и забудем о войне...» Горькая проза нежного сказочника
Для того, чтобы мы могли качественно предоставить Вам услуги, мы используем cookies, которые сохраняются на Вашем компьютере. Нажимая СОГЛАСЕН, Вы подтверждаете то, что Вы проинформированы об использовании cookies на нашем сайте. Отключить cookies Вы можете в настройках своего браузера.
Согласен