Человек жив трудом и творчеством, хлебом насущным, делами и заботами земными. Человек жив своей памятью, памятью поколений, потому что в ней накоплен многотысячелетний опыт. От памяти, связующей прошлое и настоящее, идёт крепость духа, стойкость и мужество, вера в жизнь, в будущее, любовь к Родине.
Важно знать факты о Великой Отечественной войне. Не забывать о величайшем историческом событии, представлять те жертвы, которые были принесены во имя спасения человечества от фашистского порабощения и истребления.
Поколению, пережившему те страшные годы испытаний, не удаётся вычеркнуть из памяти воспоминания о себе, родителях, товарищах, учителях. Всем им пришлось хлебнуть горюшка, и тем сильнее впечатление от незначительных, казалось бы, случаев из военного и послевоенного детства.
Перед вами четыре рассказа о хлебе. О хлебе и человеке. О выборе и справедливости. О слабости и человеческом достоинстве. В одном из рассказов хлебная горбушка кажется мальчику слаще самого вкусного лакомства. Во время войны приходится дорожить даже малым. Ломтик за ломтиком отрезает герой от горбушки, забыв о том, что придёт после работы мама и ей тоже захочется есть. Почему же сын об этом не помнит? Что же скажет мама о его неразумном поступке?
Писатель Олег Тихомиров, автор исторических очерков и детских повестей, хорошо помнил 1944 год. Он учился тогда в московской школе, через плечо носил противогазную сумку, в которой лежало несколько учебников, тетрадок, пенал с карандашом и перьевой ручкой. Нам теперь невдомёк, как это раньше писали чернилами, в то время маленькие чернильницы с жидкостью фиолетового или черного цвета стояли на каждой парте. А про шариковую ручку тогда никто и слыхом не слыхивал.
Война для детей 1940-х годов была привычным фоном существования. Долгожданная победа открыла возможности сытой и благополучной жизни. Однако большинство населения продолжало жить в бедности. Рассказ «Чугунки» о далёких уже послевоенных годах современному читателю может показаться странным: какие-то чугунки, картофельные пироги, да еще лапоточки... Но так было. Фашисты прошли огнём и солдатским сапогом по нашей земле, и долго она залечивала раны, нанесённые войной.
Н. Анхимкова
Горбушка
Раньше Пашка жил в большом городе. Потом началась война, и всё смешалось в Пашкиной жизни. Папа ушёл на фронт, а они с мамой эвакуировались, или, попросту, выехали из города. Их долго везли на огромной барже, потом на машине, покуда не привезли в этот глухой лесной посёлок. Дальше, сказали, ехать некуда, фашисты перерезали дорогу. Как можно резать дороги, Пашка не представлял; для этого, должно быть, сделали большие ножницы и начали кромсать дорогу кусками, как бумагу.
Жить в посёлке с перерезанной дорогой было очень трудно. Они с мамой быстро проели скудные запасы, которые успели захватить из дому. Потом мама пошла работать в поселковую больницу. Поселили их в пустующей сторожке с маленьким оконцем и огромной плитой. Плита хотя и была большая, тепла она никак не хотела держать.
От папы не было никаких известий. Мама совсем извелась. Она стала задумчива и молчалива. Однажды она вернулась с работы очень рано. Пашка ещё лежал на кровати.
— Подымайся, соня! — сказала мама. — Сегодня хлеб дают. Затопи плиту, а я в магазин сбегаю.
Плита уже протопилась, когда мама вернулась, прижимая к груди горбушку хлеба. Она аккуратно отрезала два тоненьких ломтика себе и Пашке, остальное завернула в салфетку и убрала в сундук.
— Ты, Пашка, без дела на улице не болтайся. Приберёшься в комнате, воды принеси, наколи дров. Я в район схожу. Может, там узнаю что-нибудь про папу.
Ломтик был маленький, тоненький, просвечивал насквозь. Он исчез так быстро, что Пашка по-настоящему даже вкуса не разобрал. Пашка пил пустой кипяток из жестяной кружки и думал: сколько таких ломтиков он смог бы съесть! Десять? Двадцать? Вот кончится война, ох, и поест же Пашка! Хлеба тогда, наверное, будут давать очень много — целые буханки.
Пашка давно всё переделал и теперь скучает. Мама вернётся не скоро. До района восемнадцать километров. Пашка процарапал во льду на стекле дырочку и смотрит на улицу. Дырочку всё время затягивает плёнкой, приходится часто дышать на неё. На улице тоже пусто и скучно. Снег и снег, и ещё деревья в белом инее. Зима. Вот если бы лето, ягод наелся бы, а посчастливилось, может быть, и гриб нашёл бы. Большой гриб! Из него суп можно сварить. Да, хорошо летом, а сейчас зима. Холодно, неуютно.
Почему-то, когда сидишь один, всё о еде думается. Пашка прошёл по сторожке, погладил шершавую крышку сундука. А вдруг к горбушке подбираются мыши? Ему даже показалось, что он слышит шорох и писк. Пашка поспешно открыл крышку и развернул салфетку.
От хлеба так одуряюще пахло, что Пашка проглотил слюну. Разглядывая горбушку, он заметил, что в одном месте она вроде выступает: видимо, мама неровно резала. Пашка исправил мамину ошибку, но теперь выдавалось в другом месте. Пашка подровнял и там. Хлеба оставалось всё равно много — если ещё отрезать капельку, его не убудет. Пашка отрезал. До чего же вкусный хлеб! Наверное, а нём очень много витаминов. Когда маме удавалось достать брюкву или турнепс, она говорила: «Ешь, Пашка, это витамины. Тебе витамины нужны». А ведь хлеб намного вкуснее турнепса, и витамины в нём так и бегают.
Мама, конечно, ничего не скажет, если Пашка отрежет ещё самую крошечку. «Интересно, весь ли хлеб одинаковый?» Пашка щипал мякоть, ломал хрустящие корочки, определяя вкус. Когда он пришёл к выводу, что хлеб одинаково вкусный везде, на столе лежала маленькая корка. Убирать было уже нечего. И, вздохнув, Пашка доел остальное. Почувствовав приятную тяжесть в желудке, он прилёг на кровать и уснул.
Мама пришла поздно вечером. Усталая и разбитая, она села на табурет.
— Ты бы кипяточку согрел, Паша. Продрогла я...
Пашка зажёг на столе керосиновую коптилку, растопил плиту, поставил чайник. Мама открыла сундук.
— Проголодался, сынок? А от папы никаких вестей...
«Вот сейчас мама увидит пустую салфетку и скажет: «Мучитель ты мой... На минуту нельзя тебя одного оставить...»
Но мама не сказала ничего. Она обняла Пашку, уткнулась в него лицом и заплакала.
Леонид Горюнов
Слёзки
Мама считала, что нога моя воспалилась от простуды. Было больно наступать на ногу. Утром мама меня не разбудила. Хоть на одной зорьке я поблаженствовал в тёплой постели.
Завтрак нашёл под полотенцем на столе: горбушка от круглого каравая и две картофелины. Хлеб у нас появился потому, что тётя Пелагея дала немного жита. Зерно я смолол на ручной мельнице. Мама испекла хлеб.
— Это на четыре дня, — предупредила она.
Позавтракав, я вышел на крыльцо. Солнце — ласковое, тёпленькое. К берёзе подлетел скворец с червяком в клюве, сел на полочку скворечни. В домике запищали птенцы.
Людей вокруг не видно. Все, от мала до велика, в поле.
Один я бездельничал. Правда, от домашних дел не освобождён. Мама наказала нарубить дрова, истолочь в ступе сушёные липовые листья для добавки в хлебное тесто, нащипать щавеля. «С щавеля и начну», — решил я. Взял холщовую торбочку и похромал за деревню к бугорку у дороги.
Собрал я горстки две зелёных листочков, как заметил велосипедиста. Он бойко крутил педали. Руль ослепительно сверкал на солнце. Парень катил на меня. Поравнявшись со мной, соскочил с седла, велосипед положил на траву.
Незнакомцу было лет двадцать. Высокий, плечистый. На нём хорошая бордовая рубаха, свежие брюки, чёрные полуботинки. Лицо не загорелое. Губа у самого краешка имела красный рубец.
— Здорово, мужик! — сказал велосипедист. — Что это ты такой мрачный?
— Нога болит.
— Худо дело. Разве некому щавеля нащипать?
— Мама с сестрой на работе. Да у нас в деревне почти никого и нет.
Парень хлопнул себя по животу:
— Отощал я, мужик. Жрать хочется, как из ружья. Видишь, кожа к позвоночнику прилипла. — Он опять похлопал по животу. — Я уже сутки ничего не ел. Ты тоже, наверное, голодный?
— Нет. У нас дома целая буханка хлеба.
Парень поднял густые брови.
— Поделись. Хоть кусочком.
Я знал, как трудно достаётся нам хлеб, потому молчал.
— Мамки боишься. А водички попить дашь?
Я похромал домой. Парень рядом вёл велосипед. Я завидовал владельцу новенькой машины: такая вещь у нас считалась роскошью.
Ещё с порога парень потянул носом воздух:
— До чего же душист ржаной хлебушек!
Я не предлагал ему хлеба. Мы всю весну питаемся травяными лепёшками да гнилой картошкой. Ноги едва таскаем. А он вон какой здоровяк.
— Слушай, мужик, а буханка-то большая? Покажи?
Меня взял испуг: вдруг отберёт? Но всё же распахнул дверцы шкафчика на стене.
— О-о-о... — протянул парень. — Мужик, ты хочешь иметь велосипед?
— Конечно, — удивлённо ответил я.
— Давай на хлеб махнём?
— А ты не смеёшься?
— Да я его в хату закачу, если ты сомневаешься.
— В хату не надо. Верю. Бери буханку.
— Будь здоров, мужик. — Он сунул хлеб под рубаху и пошёл.
Я занялся велосипедом. Рассматривал, гладил. Не терпелось покататься. За огородом есть горочка, и никто не увидит, как буду учиться ездить. Поставил велосипед на колёса и покатил его межой.
С высокой горки побоялся ехать. Спустился ниже. Остановился у камня. С него сел на седло. Не проехав трёх метров, упал вместе с велосипедом: оказалось, ноги не достают педалей.
Решил встать на педали под рамой. Ловчился-ловчился — поехал. Крутанул раза три-четыре — снова упал. Захромал больше прежнего. Однако подвёл велосипед к камню и всё начал сначала. Увлёкшись ездой, перестал обращать внимание на ушибы и боль.
Я уже увереннее держал в руках руль и настойчивее крутил педали. Выше и выше поднимался на горку, и быстрее и дальше катилась с неё моя машина. Не знал я счёта спускам с горы, не чувствовал и времени. Понимал, что могу проехать по ровному месту и не упаду.
Однако для полной уверенности продолжал ездить и ездить с горки. Учился делать повороты, остановки.
Я устал. Сильно захотелось есть. Поглядел на солнце и догадался, что приближается полдень. Мама, верно, уж пришла с работы.
Мамы дома ещё не было. Хотелось есть, а есть нечего. Только теперь до меня дошло, что я натворил. Придут с работы мама и сестра, чем пообедают? Я заплакал. На том мои и застали меня.
— Чего плачешь? Болит? — спросила мама.
— Меня дяденька обманул, — всхлипывая, начал я. — Он дал мне велосипед, а хлеб взял.
— Какой хлеб? Буханку? — испугалась мама. — Последний хлебушек... — Она заглянула в шкафчик. — Господи... Валя, в горшке осталось немного теста. Добавь клеверной муки и на скорую руку испеки лепёшек. Надо же, всю и забрал. — И ко мне: — Ты его знаешь?
— Нет. Он большой. И губа разорвана, как у бандита.
Сестра уже успела осмотреть выменянную мною вещь.
— Мама, не ругай Лёню. Велосипед хороший. А с едой перебьёмся.
Матери тоже понравилась сияющая машина, и досада её помаленьку улеглась. Испекли лепёшек, сварили картошку, спешно истолкли в ступе льняное семя. Чай заварили малинником. Так мы и пообедали.
Не успев отдохнуть, мои домочадцы поспешили в поле. Я, обрадованный, что порка не состоялась, выкатил со двора велосипед и, прихрамывая, направился к дороге. Теперь я решил покататься по безлюдной деревне. Объездил все дорожки. Тут меня окликнула тётя Марья. Она ходила по каким-то делам в районный город.
— Ты где взял велосипед?
Я всё как есть объяснил ей.
— Ты же на чужих слёзках катаешься, — сказала она. — Я шла через Язвищи, а там девочка прямо-таки убивается. Дети купались в речке, а какой-то дяденька взял велосипед и уехал в нашу сторону. Это тот самый, в бордовой рубашке, как ты говоришь.
У меня перехватило дыхание. Я не знал, что мне делать. Чтобы не расплакаться перед тётей Марьей, подхватил велосипед и помчался к речке на самый высокий обрыв. Хотелось бросить краденый велосипед в самое глубокое место. Но я этого не сделал, а положил его на траву и стал пинать ногой раму, руль, колёса. Горячие слёзы катились по моим щекам. Я впервые встретился с таким жестоким обманом. И не знал, что делать дальше, как правильно поступить. Какой позор на мою голову!
Пока я бесился и горевал, пришла решительная мысль — немедленно отвести велосипед той несчастной девочке. Я погнал сверкающую машину в Язвищи.
На краю деревни было безлюдно. Но стоило мне проехать несколько домов, как мальчишка старше меня выскочил из двери и бросился наперерез. Я свернул на лужок. Увидел девочку в ситцевом платьице. Она бежала прямо на колесо. Я поспешил остановить велосипед, хотел спросить у девочки, чей он. Но тут моя штанина попала в цепь, и я повалился на землю. Девочка дрожащими руками ухватилась за руль и закричала тонким голоском:
— Вор! Вор! Вор!
Она дёргала меня за волосы, била кулачками по плечу и спине. Я же не мог выпутаться. Прикрыв ладонями лицо, молча лежал. На меня посыпался град ударов. Прибежавшие дети били и пинали, по чему попадёт.
— Ах ты воришка! Ах ты жулик! — приговаривала владелица велосипеда.
Мне было не так больно, как обидно. Перед глазами мелькали босые ноги. И не было у этих ребят ни малейшей жалости ко мне.
— За что избиваете мальчика? — крикнула проходившая мимо женщина.
— За велосипед, — тихо проговорил я. — Мне дяденька продал его за буханку хлеба.
Мальчишки и девчонки отошли от меня.
Я одёргивал разорванную рубаху, счищал со штанов прилипший сор.
— Вот что, — сказала добрая женщина, обращаясь к ребятам, — просите у мальчика прощения.
Дети молча глядели на меня.
— Зинка, — обратилась женщина к худенькой девочке, — ты свирепее всех колотила, ты первая извиняйся.
Зинка стыдливо проговорила:
— Прости... Не знали мы...
— Извини, — сказал беловолосый мальчик.
— Ладно уж... — махнул я рукой и захромал сильнее прежнего.
Я выходил на пыльную дорогу, когда беловолосый Зинкин брат догнал меня на велосипеде.
— Что у тебя с ногой? — спросил он.
— Воспаление, — ответил я.
— Садись на раму, подвезу.
Я раздумывал. Но, услышав крики ребят «Садись!», пристроился на раме.
Мы покатили в нашу деревню.
Олег Тихомиров
Чернильная смерть
Не скажу, что мы голодали, но есть хотелось постоянно. В школе после второго урока (а может, третьего) прямо в класс нам доставляли в двух мешочках завтрак. Один из них — тот, что побольше — был с бубликами, другой — с простенькими карамельками, обсыпанными сахарным песком, которые за их форму звали подушечками. Учительница шла по проходу между рядами парт и вручала каждому бублик и две карамельки. Никакого чая не предполагалось. Наверное, возникли бы сложности с посудой.
Однажды вместо привычных бубликов и конфет нам принесли плюшки да какую-то зеленую кастрюлю.
— Суп,— послышалось с задних парт.
Сидевший на первой парте Сашка Комаров поднялся, заглянул в кастрюлю и облизнулся.
— Комар, что там? — спросили мы.— Видел?
— Варенье!
— Не варенье, а повидло,— уточнила наша учительница Антонина.
— Значит, все равно варенье,— сказал мой сосед.
— А тебе, Троско, лишь бы поспорить. Последним получишь.
— Последнему больше достанется,— утешил я приятеля.
— И ты туда же,— сердито посмотрела на меня Антонина. — Вот накажу — ничего не получите.
— Не имеет права,— шепнул Троско,— родители деньги платили.
Насчет денег он сказал верно. Завтраки не были бесплатными.
Тем временем страсти вокруг зеленой кастрюли разгорались.
— Как варенье-то будем есть? — с тревогой в голосе проговорил Коля Крученое, по прозвищу Кека.
— Из ладони,— сострил кто-то.
— Как-как? — вмешался Гусь.— Очень просто — макать будем.
Я представил себе картину: все лезут, отпихивая друг друга, к зеленой кастрюле, рты в повидле, оно капает с рук. «Куда прешь?..» — оттаскивают кого-то за волосы. От повидла они слипнись. А тут и кастрюля упала со стопа, покатилась по полу...
— Тихомиров, что ты фыркаешь? — слышу вдруг Антонину.— Тебе, кажется, и без сладкого весело.
— Да нет, — говорю,— со сладким веселее.
— Тогда сиди спокойно.— Антонина достала откуда-то ложку, помешала в кастрюле.— Дежурные, раздайте всем по одной булочке!
— А с вареньем-то как? — не унимался Кека.
— Потерпи, Крученов. Все внимательно смотрят и слушают. Из середины булочки нужно немного выщипнуть, а затем... — В левой руке она словно бы держала несуществующую плюшку, пальцами правой руки показывала, как следует выщипывать.— А затем... Крученов, сиди на месте. Что ты встал и открыл рот?.. Сказать что хочешь?
Кека сглотнул слюну, сел.
— А затем я пройду по рядам и положу повидло в углубление, сделанное на булочке. Всем понятно? Постарайтесь не крошить.
Мы старательно взялись за дело, и через минуту Антонина уже двигалась с кастрюлькой вдоль рядов и накладывала по ложке повидла в подготовленные «углубления». Когда же приблизилась она к Крученову, выяснилось, что он выщипал с невероятным усердием свою плюшку: от нее остались лишь тонкие стенки. То ли во вкус вошел, то ли понадеялся, что в такое углубление вместятся аж две-три ложки.
— Крученов,— вздохнув, сказала Антонина,— не смогу я положить тебе больше, чем другим.
— Почему? — заморгал глазами Кека.
— Потому что должно быть у всех поровну.
Она осчастливила его порцией повидла, но тут произошло нечто непредвиденное. Кекина плюшка развалилась, и половина ее вместе с вожделенным лакомством ляпнулась на пол.
Не успели мы и глазом моргнуть, как нерастерявшийся Кека мигом схватил упавшую часть булочки, ею же стер с пола вязкое повидло и сунул все это в рот.
На следующей перемене мы обступили Крученова.
— Кека, пузо не болит?
— Не,— облизнулся он.
— А микробов не боишься? — спросил я (мать всегда пугала меня микробами).
— Там подохнут,— Крученов хлопнул себя по животу.
— Кека,— хитро прищурился вдруг Вадька Лиманов, сын известного музыканта,— а ты с чернилами съел бы, а?
— Давай,— по-деловому ответил Кека.
Вадька полез в парту, вынул из портфеля бутерброд с колбасой. От одного духа и у нас потекли слюнки. Лиманов колбасу оставил себе, а хлебом потянулся к чернильнице.
— Эй,— остановил его Кека.— Я сам буду макать.
Лиманов не возражал. Но колбаса! Какой завораживающий дух распространяла она. И Кека переориентировался.
— Не,— произнес он.— Есть буду с чернилами и с колбасой.
Отступать Вадьке было некуда, но все же он сказал:
— Вначале съешь хлеб с чернилами, потом колбасу получишь. Макай.
Крученов честно окунул уголок хлеба в чернильницу, съел и высунул язык. Мы так и прыснули. Вадька же, показывая пальцем на фиолетовый язык, согнулся, будто его ударили под дых, и просто помирал от хохота.
— Колбасу,— потребовал Кека.
Валька, но переставая хохотать, протянул ему кружочки колбасы, и Кека мгновенно их слопал. Затем снова продемонстрировал язык.
И вдруг, как по команде мы перестали смеяться. Кекин лилово-красный язык показался нам страшным. Мне представилось, что с таким языком всплывают утопленники, хотя никогда их не видел. Вадька тоже оборвал свои смех, вытер глаза и тягуче проговорил:
— Умо-ра.
Крученов поглядывал на нас, как ни в чем не бывало, даже с некоторым добродушием. Страшно ему не было: свои язык он не видел.
— Ты это... сходи рот пополощи,— посерьезнев, сказал Вадька.
На следующий день Кека в школу не пришел. Все мы были встревожены Только и говорили об этом.
— А если он помрёт? — балбес и балагур Рудик произнёс вспух то, о чем все думали, но не решались сказать.
— Умолкни,— цыкнули на него.
Вадька ходил хмурый. Перед большой переменой он обратился к нам с предложением.
— Ребя, надо навестить Кеку.
И ещё он сказал, давайте, мол, отнесём ему бублики. Порешили, что пойдет не весь класс, а человек пять-шесть, не то дошли слухи будто у Кеки мать больно злая: если много народу припрётся, может не пустить, даже тряпкой огреть.
Я знал, где живёт Крученов, правда, мать его никогда не видел. Во дворе у Кеки была раскуроченная легковушка «Эмка». Между прочим, именно Кека и показал мне первым беспризорную легковушку.
После уроков я повёл к Кольке Крученову пять человек. Был среди них и Вадька Пиманов. Бублики мы завернули в газету «Московский большевик», которую сорвали со стенда, неподалёку от школы. Когда мы пришли в Кекин двор, Лиманов, остановившись возле «Эмки» сказал:
— Ребя, я вас здесь подожду, а?
Гордый, насмешливый Вадька произнёс это так просительно, так заискивающе, что мы не могли ему отказать. Чем ближе подходили мы к подъезду Кеки, тем медленнее становился наш шаг. Подумалось, а вдруг мы услышим сейчас: «Идите скорее в больницу. Он умирает». Я представил, как будет о нём написано в нашей классной газете «За дело Ленина-Сталина!». Сочинять, наверное, поручат Вовке Троско и мне. Не зря Антонина говорит, когда сердится, что мы с ним уж больно умные стали. А я где-то читал, что во гневе говорят правду в глаза. Напишем, значит, примерно так: «Мы все его любили и дружески звали Кекой, и он нас всех любил, а больше всего любил булочки с повидлом. Он учился не очень хорошо, но и не совсем плохо. Коля Крученов был очень смелый, никто, кроме него не мог есть хлеб с чернилами, а он съел, отчего пал смертью храбрых. Мы его никогда не забудем, особенно, когда будем макать ручки в чернильницу. Кека жил, Кека жив, Кека будет жить!»
Последняя фраза мне особенно понравилась. От нее веяло чем-то взрослым, крепким, настоящим. А назовём заметку как-нибудь пострашнее, например, «ЧЕРНИЛЬНАЯ СМЕРТЬ». Антонина прослезится, когда прочтёт и скажет: «Молодцы, вы будете теперь всегда писать о своих павших товарищах».
Потом я стал думать, какое правильнее употребить слово «павших» или «падших»? Путного объяснения в их разнице не нашёл и подумал, что Антонина сможет обойтись и без этих слов, а просто сказать: «...о своих товарищах, которые так рано померли». И пока я поднимался по лестнице, мне до того стало жаль всех моих товарищей, которые скоро помрут и особенно Кеку, что из глаз моих вот-вот должны были брызнуть слёзы. Но брызнуть они не успели, потому что на наш стук в дверь вышла Кекина мать. Она была действительно с тряпкой и спросила, что нам нужно. Я поспешил отдать ей «Московского большевика» с бубликами и робко спросил, как себя чувствует Коля.
Мать тряпкой не огрела, но взгляд её был хмурый.
— Сколько за них платить?
— Нисколько. Это ему так.
— Так?..— недоумевающе произнесла она.— За что же — так?
Я чуть было не сказал «За храбрость», но проговорил:
— Пусть поправляется, не болеет.
— Типун тебе на язык. Да он здоров, как конь. Жрать бы ему только. А за баранки спасибо. Он их любит. К празднику, что ли, подкинули?
Разъяснять не имело смысла и я сказал:
— Ага! А где он сам, Колька-то?
— Ладно,— произнесла она и посмотрела на тряпку, с которой натекла лужица. — Вы идите, гуляйте, а он делом занят.
— Каким делом?
— В очереди мы с ним стоим. С утра. За мукой. Понял?
— А очередь где? — спросил я и покосился на тряпку.
— Булочную на углу Столешникова знаете? Там он. Вот номер — она показала свою ладонь, где несмывающимся химическим карандашом была написана цифра 1574. — Запомнишь? А я пол домою, приду.
В Столешников мы решили не ходить. Вадька Лиманов бросился нам навстречу, как только мы вышли из подъезда.
— Ну что — жив?
— Помирает от скуки.
— Как?
— В очереди за мукой. Можешь пойти к нему — развеселишь. Номер запомни: тысяча пятьсот семьдесят четыре.
— Умо-ора.— Сплюнул сын известного музыканта. — А бублики что назад не забрали?
Не ответив, мы двинулись к раскуроченной легковушке. Эх, и досталось же ей в тот раз от нашего визита.
Сергей Носиков
Чугунки
— Нет, мам... не пойду я сегодня сбирать. — Севка Тимкин перестал обуваться, тихо отбросил к печке ещё не разношенные лапоточки, которые в прошлое воскресенье сплёл себе на остаток зимы.
— Что с тобой, сынок? — спросила его мать, высокая худая женщина с сильно поседевшими висками. — Разленился, что ль, аль обидел кто?
— Да что ты, ма... «разленился»... Хоть и далековато деревня от деревни, но дело-то не трудное от дома к дому ходить... и в обиду я себя не дам... А всё одно не пойду боле, не могу.
Дарья Дмитриевна — так звали Севкину мать, — всплеснула руками и села напротив сына:
— Так у нас-то, милый, ни хлеба, ни картошки. Чем кормиться-то будем? — Она вытерла концом фартука выкатившиеся из глаз слёзы. — А пойдёшь сбирать, хоть из десяти в одной избе кусок картофельного пирога дадут — и то ладно. Позавчера-то, гляди-ко, принёс почти полную торбу... Али плохо?
Севка встал, повесил на шесток онучи.
— Стыдно мне, мамань, — тихо сказал он, направляясь по холодному полу к окну, — стыдно просить у таких же, как мы. Ведь и они последнюю картошку доедают, последнюю щепоть муки берегут... вон в тот раз... Одна тётечка отрезает от пирога, а сама глядит на девчонку и плачет... Каково мне, мам, брать-то, коли они сами голодные? За что они должны кормить меня?
Дарья Дмитриевна подошла к Севке, прижала его русую головку к своей груди, всхлипывая, постояла и, ни слова не сказав, направилась в сени.
Больше они всё утро не говорили друг другу ни слова. Дарья Дмитриевна понимала, что сын прав, и не могла настаивать, чтобы он с торбой нищего опять отправлялся просить по деревням подаяния. Севка знал, что с каждым днём матери становится всё труднее прокормить себя и его. И ждать помощи ей неоткуда. В разрушенной войной деревне в каждой избе голод и холод. О восстановлении колхоза только ещё слух прошёл.
Севка машинально глянул на оклеенную довоенными газетами, ободранную перегородку. Там висел в простенькой рамочке небольшой портрет отца — молодого кудрявого мужчины в солдатской гимнастёрке. Из-за портрета выглядывал запыленный конец бумажного сверточка. Это была «похоронка», полученная прошлым летом. Пулемётчик Максим Назарович Тимкин погиб под Кенигсбергом.
Рано утром в хату одинокой сеньковской старушки постучали. Она открыла тяжёлую дверь. На широком, изъеденном падающими с крыши каплями, камне стоял худенький белобрысый подросток с холщовой торбой. «Опять нищий», — грустно подумала старушка и вошла в хату, не закрывая за собой двери. Нищий направился следом. Он переступил порог и, прихлопнув скрипящую дверь, остановился.
— Откуль будешь-то? — спросила его старушка.
— Из Борка, бабушка, — ответил подросток.
— Ну, это недалече... А звать-то как?
— Севкой, — сказал нищий и добавил:
— Севка Тимкин.
Старушка откинула занавеску с настенного ящика с двумя широкими полками, достала из-под перевернутой глиняной миски серую лепёшку и протянула её Севке:
— На вот... господь с тобой. Боле ничего нет, не обессудь.
— Спасибо и на этом, бабушка. — Севка опустил голову, чтобы не соблазниться запахом хлеба.— Только не возьму я...
Старушка аж остолбенела от удивления. Первый раз в жизни она слышала такое.
— Не возьмёшь? — как бы не веря услышанному, спросила она.
— Не-а, не возьму... спасибо.
— А пошто же ты тогда пришёл, с торбой-то?
Севка помолчал, оглядывая тёмную хату. Потом вдруг нерешительно спросил:
— Бабушка, а у вас есть чугунки?
— Да откуль они, милый... вона два валяются за печкой, только дна ни у того, ни у другого нетути.
— А давайте я деревянное дно в каждый вставлю, — предложил Севка. — У нас все так делают и варют потом, что надо.
Через некоторое время Севка уже ширкал в сенях пилой, отрезая от берёзового брёвнышка круглые колёсики. Не прошло и полчаса, как он внёс в хату один чугунок, подал его старушке:
— Наливайте, бабушка, воду в него, а я пока другой сделаю.
Когда же был готов и этот, из первого не вытекло ни капельки воды.
— Ты гляди, — удивилась старушка, — как новые!.. Ну, — спросила потом она, — а чем же я с тобой расплачиваться буду?
— Теперь вот — возьму... Тот кусок лепёшки... И боле ничего не надо.
В Сеньково в этот день Севка подшил одной женщине валенки, починил многодетной вдове деревянные санки, на которых она дрова из лесу возила, насадил однорукому партизану-инвалиду топор, подплёл двое поистрепавшихся лапоточков таким же, как он, подросткам. В двух хатах Севку покормили. Домой он возвращался, хоть и сильно усталый, но весёлый и довольный тем, что в торбе нёс не просто так выпрошенное подаяние, а заработанный хлеб.
Литература
1. Анхимкова Н. Горбушка / Мурзилка. - 1966. - №2.
2. Горюнов Л. Слёзки / Новая игрушечка. - 1995. - №3-4.
3. Носиков С. Чугунки / Костёр. - 1985. - №2.
4. Тихомиров О. Чернильная смерть / Костёр. - 1996. - №4.