Рубрики

Есть у писателя Радия Погодина одна мудрость, которую он перенял от своей бабушки и сделал правилом своей жизни: «Всё, что бы ты ни делал, нужно делать хорошо».

Выслушав совет бабушки, внук поправил: «Можно не только хорошо, можно и отлично».

«Нет, — сказала бабушка, — чтобы всё делать отлично, нужно очень многое, талант, например. Это мало кому удаётся. Но хорошо делать своё дело могут все».

Заповедь, которую бабушка назвала самой главной, писатель понял на войне: сражаться за свою Родину нельзя посредственно — тут надо отдавать все свои силы.

После войны он был рабочим, и от его работы зависела работа других: «Делай я свою работу посредственно, её пришлось бы доделывать моим товарищам. Они бы тогда тратили время впустую, доделывая то, что можно было хорошо сделать с первого раза».

Потом он стал детским писателем. Книжки для детей тоже ведь нужно писать хорошо. По словам Радия Петровича, и читать книжки нужно тоже хорошо, чтобы всё понять, всё почувствовать.

«В книжке, как в реке, есть и глубина, и водовороты, и плёсы. Читая книжку по диагонали, ничего этого не заметишь. Некоторые ребята читают много, но думают мало. А ведь смысл книжки в том, чтобы пробудить и поднять вашу мысль, ваше воображение и ваши чувства. Всё, что бы вы ни делали, нужно делать хорошо. Быть Гражданином своей Родины, её солдатом, её художником, её учёным — нельзя, не усвоив этого простого и всеохватывающего правила».

В послеоктябрьские годы детям часто давали необычные имена: думали, что и жизнь у них пойдёт новая, необычная. Мальчику, родившемуся 16 августа 1925 года в тверской деревне Дуплёво, дали имя Радий («радиус» по-латински — луч).

Жизнь у него в самом деле сложилась необыкновенная, хотя сыграло тут роль, наверное, не имя, ведущее своё начало, возможно, от редкостного в ту пору металла радия. Скорее, наоборот: Погодин обогатил своё имя новыми, славянскими красками: в нём стали слышаться привычные русскому уху слова «радость», «радеть», «радивый». Понятия эти стали ведущими в творчестве писателя, радеющего о родной земле и прекрасных людях.

Это самые дорогие, самые близкие Погодину люди. Они-то и оказываются в центре ого внимания — о чём бы он ни писал. Как и сам писатель, эти люди не забывают детства: «Собственно говоря, пахуче лишь только детство, вся остальная жизнь запахами не богата».

Запах льняного масла, например у него, связывался только с бабушкой. Цвет льняного масла — с избой, где он родился и рос до двух лет. Стояла изба наверху холма, прямо посреди ржи. И двенадцать яблонь, все антоновки, ровесницы Радия, тоже стояли во ржи.

Дважды довелось быть писателю в деревне своей в сознательном возрасте. В первый раз до войны дядюшка со стороны отца, дядя Степан, показывал сохранившуюся избу.

«Изба была медовой. Нет, не медовой — цвета текущего с ложки льняного масла. Печка была белая-белая.

— Я специально окна не заколачиваю, — сказал дядя Степан. — Приду, постою тут — как умоюсь. Это я вашу избу рубил. Не закоптилась от жизни, не замаралась. Временем позолотилась — солнцем».

В блокаду изба ещё стояла. Воспоминания о ней и о бабушке, цедящей в свой овсяный кисель льняное масло, которое она покупала на рынке, помогли писателю выжить. После войны вернувшийся с фронта отец избу продал, а Дядя Степан с войны не пришел. Теперь нет избы — есть только память о ней. И дяди нет деревенского. Только его слова: «Временем позолотилась».

Деревенское детство Радия Петровича Погодина (1925-1993) переплелось с городским: ему не было и двух лет, когда его увезли в Ленинград. В начале войны он снова оказался в Дуплёве, а осенью 1941-го шестнадцатилетний Радий, дважды перейдя линию фронта, вернулся в Ленинград, к матери. Вернулся, чтобы испытать на себе все тяжести блокады. В эвакуацию его вывезли на носилках: от голода он не мог двигаться.

Подлечившись и немного окрепнув, он ушёл на фронт. Разведчиком в составе 2-й гвардейской танковой армии он дошёл до Берлина, увенчав свой боевой путь двумя орденами Славы, двумя орденами Красной Звезды и несколькими медалями. Он хорошо знает, что такое война и человеческое горе и что такое настоящий героизм, хотя пишет о нём спокойно, негромко.

Погодину довелось пройти огонь, воду и медные трубы. В повести «Книжка про Гришку» художник Мартиросян точно и вместе с тем образно объясняет шестилетнему мальчику, что значит пройти огонь, воду и медные трубы:

«...Огонь — когда твою родину настигла беда. Когда ты должен пережить всё людское горе, показать весь свой героизм и всю свою веру... Вода — когда забвение. Был человек нужен, был необходим. Люди по нему равнялись, свои жизни ему вверяли, и вдруг всё ушло. Никто к нему больше не обращается — жизнь мимо него устремилась... Трудное испытание, оно может человека озлобить, превратить его в помеху для жизни других людей.

— А медные трубы? — спросил Гришка.— Как их пройдёшь?

— ...Медные трубы — громкая слава. Не многие её преодолеть могут».

После войны Погодин поездил по стране, испробовал множество профессий — от художника до молотобойца. Особо запомнилась ему работа пионервожатым в Ливадии, в детском туберкулезном санатории. Дети быстро привязались к нему, лето пролетело незаметно. А потом его подопечные пошли в школу, и он оказался лишним. Но ребята не забыли своего вожатого: перед отъездом, когда он проходил мимо школы, махали ему изо всех окон, крича «до свиданья». Радий был потрясен. До первой книги было еще далеко, но его судьба как детского писателя была решена, вероятно, в тот момент.

На что делает ставку писатель? На то, чтобы научить своего читателя думать.

«Я люблю ребят, которые начинают думать рано и думают круто,— пишет он.— И действовать потому начинают рано. И ответственность за свои поступки осознают рано и не перекладывают ее на других. Осознание ответственности и способности нести ее как раз и является возрастным разделом между еще ребенком и уже подростком».

А кто бы не смог стать его героем?

Один возмутивший писателя случай, которому он сам был свидетелем, послужит ответом: «Под стенами новой красивой школы мальчишка, наверное пятиклассник, никак не меньше, бил ногой лежавшего на земле малыша. Рядом стояли приятели пятиклассника и увлеченно переговаривались о чем-то своем.

Думаю, что никто в своем рассказе или стихотворении не мог бы написать фразу: «Пятиклассник бил ногой лежащего на земле малыша».

Что же такого в этой фразе невозможного? А то, что по всем правилам мальчишеской чести в ней было четыре «нельзя».

Первое и самое категорическое: нельзя бить малыша.

Второе: нельзя бить лежачего.

Третье: категорически нельзя бить ногой.

И четвертое: нельзя идти вдвоем на одного.

Я спросил у приятелей пятиклассника: как они к этому относятся? Они ответили неохотно, что нарушение, пожалуй, было, мол, мог бы он дать малышу раза два, ну, три...

И долго я не мог успокоиться. И до сих пор не могу. Что это — ностальгия по своему детству?.. Частично да. Но в основном другое: эти правила не мишура, не перья литературного рыцарства, это табу, продиктованные природой, исключительно разумные сбережения хрупкого детского организма, поэтому они и лежали в основе мальчишеских понятий о чести.

Пятиклассники не были отпетыми ребятами, они были нормальными пионерами, с чистыми ушами, умными глазами и вежливыми улыбками. Они были опрятными, как участники хора. Но они не смогли бы стать моими героями, даже второстепенными, поскольку стояли рядом и не вмешивались. Тем более мальчишка, который бил ногой малыша».

Действительно, в книгах Погодина почти не встретишь плохих героев. Два исключения: Алфред из одноименного рассказа, уже подростком успевший начисто забыть свое детство, и дезертир Петр из рассказа «Черника».

Два самых тяжких греха в глазах Радия Погодина — это измена Родине и измена своему детству, то есть в конечном счете измена самому себе.

За что ребята бьют Алфреда? Общая неприязнь к нему понятна: дурно влияет на чудесную девчонку Любку, все свои подлости делает чужими руками, без риска расплаты. Ведь не он, а Любка пошла воровать яблоки к деду Улану, она же и ветки обломала на его яблоне, чтобы угодить Алфреду.

«...Прошу читателя рассматривать эти мои рассказы и повести о войне как укор тем, кто оскопляет свое сердце иронией, кто сегодня стыдится любви к своему селу, кто не видит красоты близкой и повсеместной, тем, кто произносит слово «Родина» с маленькой буквы».

Алфреды этого не поймут. Зато поймут другие, в ком не вполне заглох голос совести.

В судьбе и творчестве Погодина особую роль сыграл «Дон Кихот». Книгу эту он впервые прочел в пятом или шестом классе, причем во взрослом, неупрощенном варианте, и полюбил на всю жизнь. Отвечая на вопрос, какие пять книг он взял бы с собой в космос, Погодин заявил уверенно: «Одну возьму: «Дон Кихота».

Героя Сервантеса Погодин трактует по-своему: «Думаешь, Дон Кихот действительно сражался с химерами? Чепуха! Мельницы, бурдюки с вином, бараны — это же символы! Это действительно великаны. И какие! Великан пьянства, великан глупости, великан техники, которая стремится вырваться из-под контроля человека... До сих пор мы сражаемся с этими великанами! А каторжники, которые били Дон Кихота за то, что освободил их? Еще один великан! Внутреннее рабство, которое Чехов выдавливал из себя по капле и с которым мы тоже, каждый, боремся. Удивительный роман!»

Может быть, именно «Дон Кихот» научил Погодина смотреть на мир возвышенно, сосредоточивая читательское внимание на главных для человека вещах: Родине, природе, счастье, долге, мужестве, совести, творчестве.

Как переносили гнет фашистской оккупации жители маленькой русской деревеньки Малявино? В повести «Что у Сеньки было» писатель показывает, что защищали малявинцы в дни оккупации свой дом, свой лес и поле, единственным оружием их была любовь к Родине. Именно это помогло им не просто выстоять, но сохранить свою честь и достоинство.

«А были у него мать и отец.

Пес Яша, свободной деревенской породы, и добрый и злой.

Кошка Тоня с котятами.

Зорька-корова.

Десять простых овец.

Петух Петя с разноцветными курицами.

Изба высокая. А на окнах белые занавески.

Были у Сеньки огород с садом и деревня Малявино — тесовые крыши, насквозь пропахшая медом с окраинных лугов да горячими пирогами.

Все деревенские жители были Сенькиными.

Все птицы оседлые, все птицы перелётные, все букашки и золотые пчёлы, вся лесная тварь, и озерная, и та, что в реке, та, что в ручьях и болотах, по Сенькиному малолетнему разуму, жили — старались для него, Сеньки. И деревья, и неподвижные камни, и горячая пыль на дорогах. И небо. И солнце. И тучи».

За деревней начинался другой — большой мир, а за ним — ещё и «огромадный», казавшийся Сеньке недоступным. Но поднялся однажды он на самый верх бугра, «и сомкнулся тогда Сенькин мир малый с большим миром и огромадным, так как земля Сенькина уходила вдаль на необъятные расстояния».

И тепло стало Сеньке от прекрасного вида его родной земли: «Ух ты,— подумал он,— куда от такой земли уйдёшь, если она моя. И мамка моя, и отец, и сестрёнка, и все люди — соседи, и птицы пролётные, и птицы оседлые — все мои. И старый дед Савельев, и совсем старая бабка Вера. Потому мои, что я ихний».

«Иногда мне приходится слышать,— замечает писатель,— такие слова, произнесённые заносчиво: «Я русский человек!» Тогда мне хочется спросить: а что же ты сделал такого замечательного, чем ты украсил свою родину — Русь? И я думаю, гордиться таким вот образом ещё мало. Надо, чтобы Русь гордилась тобой. … А вот когда ты отдашь весь свой труд, весь свой творческий разум, всю свою любовь Родине, может быть, тогда она и назовёт тебя русским...

Так же и со словом «счастье». Если ты сумел сделать так, чтобы твоя земля стала краше, сильнее, мудрее, тогда, наверное, это слово оправдано. Я полагаю, что слово «счастье» уместно лишь в словаре много поработавшего, много давшего людям человека, а ребятишки, подростки и «молодёжь всякая» лишь на пути к нему».

 

Радий Погодин

Дон Кихот

В блокаду я остался один. Сам сделал печурку из листового железа, но топить ее было нечем. Дрова у меня украли. И я украл — книги. Из соседнего сарая. Хозяева их, образованный народ, эвакуировались.

Я старался не думать, что жгу книги, пока мне не попался в руки «Дон Кихот». Это была книга моего старшего брата. Брат был во всем лучше меня, и не потому, что был старше. Он был объективно лучше. В армию его провожала мама. С собой брат принес три книги: «Дон Кихот», Рабле и однотомник Чехова. «Дон Кихота» на моих глазах не читал никто, кроме прилежных девочек-отличниц.

Я сидел у печурки и рассматривал картинки Доре. Рыцарь был из блокады. Художник все предвидел. Рыцарь ехал на своем Росинанте через мою комнату — он был ленинградцем с изможденным лицом и непокоренным сердцем. В глазах его полыхал огонь. Может быть, огонь тех книг, которые я уже сжег.

Мне вспомнилась фраза, сказанная о Дон Кихоте братом: «Камень, брошенный в Рыцаря, попадет в нас. Заслони его, если понадобится...» К тому времени мой старший брат уже погиб где-то в Карпатских горах.

Когда брат принес «Дон Кихота», я сказал ему: «Неужели ты это читаешь? Это же для детей».

— Это для всех, — сказал он.

— Он тронутый.

— Тронутый, — согласился брат. У брата были очень ясные глаза: если у меня они были как два маленьких серых булыжника, чуть в синеву, то у него, может быть, те же камни, но на дне веселого ручья, — Он не душевнобольной, но тронутый безусловно. Смотри, как здорово: тронутый идальго въезжает в мир на своем Росинанте и оказывается, что мир густо населен умалишенными. Пока тронутого Дона нет, общего сумасшествия не видно — всюду грязь и все грязны. В социальных палитрах каждый цвет существует с добавкой «грязно»: грязно-голубой, грязно-зеленый, даже грязно-черный. А тут въезжает на Росинанте Рыцарь ослепительно чистый. Тронутый в сторону чистоты. Ты понимаешь, что мы видим?

— Понимаю, — сказал я. Но сам я этого тогда не видел, «Дон Кихота» не читал — пробовал, но скуку эту не одолел.

— Конечно, — говорил брат.— Глупо сражаться с баранами, если это бараны. Но если это народ...

— А почему его каторжники побили? — спросил я заносчиво.

— Если ты каторжника освободил, это еще не значит, что он перестал быть убийцей и вором.

— Но злость берет — такой дурак, — сказал я.

— Ты помнишь клоунов — Белого и Рыжего?— спросил брат. — Тебе всегда, конечно, было жалко Белого? Дон Кихот и Санчо Панса — клоунская пара. Это еще одно чудо этой книги. Идеи Белого клоуна — Дон Кихота столь высоки, что он не кажется нам шутом, но скорее святым. Дон Кихота посвятил в рыцари трактирщик. Они альтернативны.

— Что? — спросил я.

— Взаимоисключающи, — сказал брат. — Рыцарь — альтернатива трактирщику. Санчо Панса — трактирщик. Но он сострадает Дон Кихоту, как всякий Рыжий клоун сострадает клоуну Белому. И сострадание это снимает взаимоисключаемость — они могут через сострадание друг к другу сосуществовать. Рыжий клоун знает, что без Белого клоуна людям не справиться с жизнью.

Я сказал что-то насчет идиотских великанов.

— И великаны, — сказал брат. — Они не бред собачий. Рабство — это не плен, это наклонность. Мы каждое мгновение готовы подчиняться: «Король убит. Да здравствует король!» Обжорство. Глупость. Мошенничество. Невежество. Нет пороков-карликов— все великаны.

— Тогда зачем сражаться?

— Чтобы не погибнуть. Жизнь — борьба с самим собой.

— А ветряная мельница?

— Это особый великан, самый страшный. Ветряная мельница — мать машинной цивилизации. Сервантес до этого сам допёр в шестнадцатом веке. Машинная цивилизация поработит человеческий разум, заставит наш мозг трудиться лишь над совершенствованием машин. Ветряная мельница истощит землю, прогрызет ее, как червь яблоко. Истощит душу...

«Дон Кихота» я не сжег. Не сжег Чехова и «Пантагрюэля».

Рыцарь Печального Образа едет через наши сердца. Через сердца молодых. Через сердца детей. Я обращаю свои глаза к книге. Я ставлю ее на полку. Миллионы книг я ставлю на полку. Чтобы сторожить.

 

Радий Погодин

Бабушка

Был ли я счастлив в своём счастливом детстве?

Знаю твёрдо — был.

И счастье это было связано с бабушкой.

Жил я у бабушки возле Смольного— мама моя укатила на Дальний Восток. В квартире вместе с нами жил Самсон Уткин. Был он, как и я, временным сиротой, пригретым бабушкой. Потом в комнате, где он временно проживал, поселился челюскинец, у которого был ещё ненадёванный орден Красной Звезды —он мне давал подержать его. Многое было потом...

А в те дни жили мы втроём — бабушка, я и Самсон Уткин.

Всем был хорош Самсон: и ростом, и румяностью щёк, и яркостью глаз — не сравнишь с челюскинцем, и щедростью на конфеты. Но почему-то, глядя на него, бабушка пыталась выдрать меня полотенцем.

Бабушка говорила:

— Бросил бы ты, Самсон, пить. А ты уши не растопыривай. Любопытный какой! — это мне.— Вот выдеру — твоя доля...

Чаще бабушка ставила меня в угол, но и драла, конечно. Полотенцем. Я не мешал.

Сегодняшние мои друзья-ровесники уточняют с повышенным интересом:

— Полотенце мочила? Скручивала туго?

— Нет. Такого не было.

— Тогда не считается.

Друзья-ровесники объясняют:

полотенце следует сложить вдвое, намочить и туго скрутить. Тогда будет то. Они почёсывают бока и вздыхают.

Нет, моя бабушка просто стояла надо мной, как грозовая туча. Я, конечно, под столом сидел.

Она спрашивала:

— Когда вылезешь?

— Вот догляжу и вылезу.

— Что доглядишь?

— Как паук муху ест.

— Ты уже шестой раз про паука врёшь.

— Ты тоже одну и ту же сказку рассказываешь. Других не знаешь?

— Не знаю,— соглашалась бабушка.— Вылезай. Пойдём кисель есть.

И мы шли на кухню. Бабушка ставила на стол тарелки с киселём, густым, как студень. Бабушка ела кисель овсяный с горьковатым и терпким льняным маслом. Я — клюквенный с молоком. Такой сейчас почему-то не варят. Но именно в крутом клюквенном киселе и текут молочные реки.

А сказку бабушка рассказывала такую...

Давно это было. Совсем прежде. Жили на ёлке зайцы. А под ёлкой в норе жили лисы. Как зайцам кормиться? Научились зайцы летать. Но не научились лисы еловые шишки есть. Сидят зайцы на огороде у мужика, едят морковь. А по лесу лисы рыщут, зайцев на обед ищут. А зайцев нет. Тогда научились лисы у мужика кур воровать. Мужик тоже не совсем глупый — купил ружьё.

— А кого он настрелял? — спрашивал я.

— А никого. Распугал всех — пусть по своим местам сидят.

Надо было медведей настрелять,— говорил я, засыпая.— Медведь вон какой большой, на всю бы зиму мяса хватило... А собака? —

спохватывался я.— Пусть и собака будет. Жоркой зовут.

— Жорок в деревнях не бывает,— объясняла мне бабушка.— Все Жорки в городе. Собаку Полканом звали. А ещё Полкан — чудище пёсьеголовое. А ещё был Полкан-богатырь у князя Владимира Святославича.

Сон от меня отлетал. Я просил сказку про богатырей.

Бабушка говорила:

— О богатырях и воинах сказок не бывает. Бывает быль. А быль в книжках написана. В школу пойдёшь — прочитаешь. Мне расскажешь.

Была моя бабушка неграмотной. Даже подпись свою срисовывала с образца.

При этом она бледнела и складывала губы так, словно хотела подуть на озябшие руки.

...Но вот однажды пришла к нам красавица лучезарная. Я ей сам двери открыл.

— Венера! — воскликнул Самсон Уткин. Он в тот вечер готовился отбыть в ресторан — чистил свои штиблеты ваксой под названием «гуталин».

— Афина,— поправила его красавица строго. Она была высокой и стройной, в длинной узкой юбке и длинной шёлковой кофте лилового цвета. Волосы ниже уха стрижены косо. На голове белый беретик маленький с задорной петелькой. Туфли на каблучке чёрные, с ремешком.

Бабушка увидела эту Афину и как бы споткнулась на пороге нашей комнаты, где помещались две кровати и стол, покрытый клеёнкой.

— Скажите, как можно расценить ваше отношение к матери? — сказала Афина Уткину.— Наш кружок ликбеза сделал уже три выпуска, а вы всё не соберётесь показать ей путь. Прямо из ваших окон виден наш призыв: «Граждане Советов — к свету!». В Красном уголке, в конторе жакта.

Уткин вытер руки белоснежным платком, приготовленным для ресторана, взял Афину под локоть и величаво повёл к себе. Бабушка накинула на плечи тёплый платок, когда-то подаренный лютым её мужем, почти легендарным дедом Гаврилой. А я пошёл к Уткину заступаться за бабушку. У меня было такое чувство, что её хотят у меня отнять.

Я протиснулся к Уткину без стука.

Афина сидела на диване, держа на коленях тетрадь в клеёнчатом переплёте. Уткин сидел на стуле. Грустный.

Вы с ней поласковее. Без этих слов: «К свету. Луч разума. Именины сердца. Слова правды». Она умная и сильно битая.

Из Самсоновой грусти я понял, что бабушку у меня не заберут, и сказал:

Вы у него шоколадных конфет попросите. Они вон там, в большой коробке.

Афина засмеялась и встала. Пожала Уткину руку.

Спасибо, товарищ.

Я повёл её к бабушке. И записали бабушку на курсы по ликвидации безграмотности. Иначе говоря — ликбез.

Была моя бабушка черноволоса, во всём их роду она одна такая, все остальные русые да белёсые. Носила бабушка ботинки для коньков — широкие, мягкие, сшитые из полосок кожи, с подкладкой из шерстяной фланели. Платье у неё обычно — коричневое или тёмно-синее в мелкий горох или мелкий цветочек. Руки, деформированные артритом. Морщины. Высокий, округлый лоб. И глубоко проломленное надбровье.

Бабушка рассказывала, будто это комолая пёстрая корова ударила её копытом. И жаловалась, что коровы её не очень любили — лошади любили, а коровы нет. Мой дед, когда не был пьян, надаивал от коровы больше бабушкиного. Зато бабушка лучше деда могла пахать и косить. Но бровь-то ей проломила не корова. Как я позже узнал от матери, мой лютый дед проломил. Кочергой. Была бабушка старше деда, и дед её не любил.

„.И вот пошли мы в дом напротив — в Красный уголок Жакта. Бабушка в своём лучшем платье и белом платке, я в чистой рубахе пёстренькой. Сели за длинный стол — у меня только маковка над столом торчит да глаза. Сидим. Вдоль стола — народ, причёсанный, красный, наверное все после бани.

Бегут мои глаза по столешнице, покрытой кумачом, к торцу, а там двое учителей: наша Афина, зовут её Еленой Николаевной, и парень в косоворотке по имени Леандр.

Смотрит на меня этот Леандр и спрашивает:

— Ты кто таков?

Отвечаю честно, как меня Самсон Уткин учил:

Сознательный советский безграмотный. Имею право на ликвидацию.

По Самсону, нужно было ещё руку вверх выбросить и заявить звонким голосом: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» Но я позабыл от волнения.

Что будем делать? — спросил Леандр.

Степенные люди — дворники, слесаря, даже один извозчик — отнеслись ко мне с пониманием. Они сказали:

Куда ж его, раз он есть.

Тут встаёт моя бабушка, сминает пальцами платок белый.

Товарищи,— говорит.

Я даже не понял, что это слово произнесла моя бабушка. Наверно, её тоже Самсон учил. Я под стол спрятался. Пришла мне на ум фраза из бабушкиной сказки: «И научились зайцы летать».

А бабушка уже двигала свою речь к завершению:

Он мальчонка надёжный. А если что, я его полотенцем.

Тут я из-под стола высунулся, воздел руку вверх и выкликнул звонко и с хрипотцой:

Да здравствует солнце, да скроется тьма!

Елена Николаевна отвернулась, глядя в пол. А несознательные разодеколоненные девицы, между прочим сами неграмотные, прыснули, прикрыв рты ладошками. Одна даже из комнаты выскочила, опрокинув стул.

Учителя порешили не выгонять меня. Пока. Но намекнули, что это самое «пока!» может уже завтра утратить силу.

Всем взрослым безграмотным выдали по тетради и карандашу. Попросили одеваться на занятия проще, поскольку праздничная одежда стеснением тела стесняет ум.

Только я, когда мы шли домой, был в обиде.

Если бы мне тетрадь выдали и карандаш, я бы в ликбезе всему быстро выучился — мог бы сразу, скажем, в милиционеры бы. Или в вагоновожатые бы. Даже в пекари бы, или в извозчики.

Даже шофёром бы!— сказал я угрюмо.

Сколь много значат для пятилетнего мальчика эти громадные, эти всесильные «бы!». Наверно, по утешительной мощи они стоят сразу вслед за бабушкиной рукой. Это сейчас экстрасенсы, а раньше-то — голова болит или шишка на лбу — бабушкину руку приложишь, и боль остывает, рыдательная судорога отпускает грудь, затуманенные глаза проясняются и вдруг замечают на мостовой оброненную кем-то копейку: копейка стоит на ребре, заклиненная меж камнями.

От людей, которым нравятся красивые выражения, я слышал, что наши детские «бы!» должны покидать нас вместе с цветными снами. Но они не покидают...

Дома бабушка нарядное, платье не сняла, меня в старые башмаки переобуваться не заставила, она взяла в кухне серебряную ложку, ей лично принадлежавшую, — большую, тяжёлую, привезённую дедом Гаврилой ещё из Петрограда с целью её задобрить,—и поехали мы с бабушкой в центр.

В «Торгсин».

Тогда голодно было жить. Стране немедленно требовались станки, и помощи, естественно, попросили у граждан, организовав акционерное общество «Торгсин» — «торговля с иностранцами». В магазинах «Торгсина» граждане могли покупать у иностранцев продукты и промтовары в обмен на благородные металлы и драгоценные камни — от этого государству была большая выгода в валюте.

Почему бабушка взяла свою серебряную ложку, я понял, когда она, получив за ложку боны, купила мне тетрадь в клеточку с уже отчерченными полями и с такой ровной, крепкой, плотной, глянцевой бумагой, что писать в такой тетради неумеючи был грех. Ещё она купила мне карандаш с золотой надписью и золотой трубочкой на конце, в которую была вставлена красная резинка. Ещё она купила гречки, топлёного масла и колбасы чесноковой круг.

Бабушка шиковала — может быть, первый раз в своей жизни. Шиковала она на свои, выстраданные. И видится мне моя бабушка, обменявшая единственную, не считая проломленного надбровья, память о своём лихом, красивом муже на тетрадку и карандаш для внука, исключительно чтобы приравнять его в радости с собой. Страдания от неграмотности бабушка считала для себя наисильнейшими, и радость её была велика. А пятилетний мальчик с голландской тетрадкой и карандашом «Кох-и-Нор» в руках был рад до изумления, до отпотевания пяток. И бабушка была счастлива. Счастливы были мы оба. Такой расклад.

Дома мы взяли кульки из-под круп, обёртки и упаковки, сбережённые бабушкой для нужд жизни, прогладили их утюгом и сшили большие блокноты для чернового письма. Тетради были для нас дальними маяками, куда мы, ликвидировав свою постыдную безграмотность, впишем оды солнцу и свету.

Дома мы ходили по комнате: бабушка в одну сторону, я, заложив руки за спину, в другую. Мы думали. Мы переосмысляли жизнь. Наконец бабушка, устав, предлагала:

Может, киселя поедим?

А на следующий день шагали в ликбез, как два дружка, прижимая блокноты, тетради и карандаши к груди. И встречные люди, глядя на нас, улыбались.

...О первых днях нашего обучения подробный рассказ был бы делом неправедным, поскольку смеяться над безграмотным, глухо мычащим, страдающим от немоты мужиком — грех. Нельзя рассказать без сострадания и о том, как рыдали пышущие телом, бойкие на язык девицы, у которых судорога сдавливала горло и сводила пальцы, когда требовалось прочесть: «Мама мыла Лушу».

Когда же читала бабушка, я отворачивался. В эти моменты я ненавидел и ликбез, и нашу Афину, и нашего Леандра. Бабушка считала, что, отворачиваясь, я гнусно над нею хихикаю.

Но вот подхватило нас всех прозрение, и слёзы уступили место сначала удивлению, потом ободряющему друг над другом подтруниванию. Звуки выпекались нашими горячими устами, как бублики. Мы все прозрели в азбуке и слогах от самого маленького — меня, до самой старой — моей бабушки.

Кстати сказать, арифметика всем старшим давалась легче, и никто, кроме меня, не умножал гусей на коров. Но посмеиваться надо мной было даже полезно — это я понимал какой-то недетской мудростью, и бабушка гладила меня за это по голове.

Царь-карандаш мой даже очинить мне не дали — нанесли огрызков, очинышей. Ими я и писал. Мой карандаш сберегался, как волшебная палочка для будущих чудес. Он, конечно, в своё время стёрся — я его изрисовал. Только глупые не понимают, что даже волшебная палочка после каждого волшебства становится чуть-чуть короче и наконец прекращает быть.

Писать, к нашему с бабушкой ужасу, нас заставили сразу в тетрадках. Чтобы старались.

Чтобы плохая бумага не могла оправдать вашу небрежность,— сказала Афина.

В блокнотах — их изготовили все — разрешалось производить только черновые арифметические действия.

Много на свете замечательных радостей, но радость ликвидировавшего безграмотность можно сравнить только с радостью человека пустыни, вошедшего в прохладные струи реки.

Когда мы овладели чтением — улицы стали шире.

Нас оглушил шум афиш, объявлений, газет и журналов.

Слов вокруг нас оказалось столь много и среди них столько незнакомых и непонятных, что Самсон Уткин, собиравшийся от бабушки съезжать, ускорил свои сборы, ибо мы, как разбойники, поставили его перед выбором: жизнь без мебели в новой квартире или мучительная смерть от вопросов, что такое инвестиция, футуризм, баккара, гуммиарабик, наркомпрос...

Он сказал:

— Воистину, грамотность — есть множитель печали.

И выбрал одинокую жизнь без мебели. Но посоветовал бабушке заглядывать в энциклопедию.

Энциклопедия меня не вдохновила совсем. Приятнее спрашивать и выслушивать ответы. Вопросы и ответы сближают людей, даже равняют, ведь, как это ни странно, задавание детьми бесконечных вопросов в большей степени — хитрость и способ самоутверждения.

Но перед бабушкой открылась вдруг бездна. Сверкающий океан слов, в который она так радостно вошла, превратился вдруг в трясину, безжалостную к скудному разуму. И хоть была бабушка моя гордая, но тут она сразу же запросила помощи у Афины. И Афина протянула ей руку.

Афина сказала бабушке, что энциклопедию трогать не нужно, но обязательно нужно уже начинать читать. И лишь когда существо ка- кого-нибудь слова будет играть исключительно важную роль, лишь тогда можно обратиться к энциклопедии. Но и то — лучше спросить.

Умная была наша Афина. А Самсон Уткин съехал от бабушки незадолго до окончания нами ликбеза. Обещал прийти на торжество, да не пришёл.

...В тот день все были снова нарядны. Снова, как бы после бани. Леандр в пиджаке. Елена Николаевна в жакете в полоску и длинном белом шарфе. Одевалась она красиво.

Всех поздравили с окончанием курсов, всем выдали документ и памятный подарок. Отличникам, в их числе моей бабушке, дали отрез материи: женщинам ситец на платье, мужчинам — сатин на рубаху.

Мне не выдали ничего.

Но!.. Афина подозвала меня к доске. Объяснила, что хоть я на корабле ликбеза «заяц», но тем не менее успехи у меня налицо, и я тоже могу гордиться. И поскольку нет фондов мне на подарок от ликбеза, она согласилась — торжественно, при всём честном народе — преподнести мне подарок от моей бабушки Екатерины Петровны, так как нельзя, чтобы в такой день, радостный для всех, я был угрюм.

Она вынула из своей сумки пакет, развернула папиросную бумагу и вручила мне коробку цветных карандашей из «Торгсина», купленных на сдачу от той серебряной ложки.

А от себя — дала большую конфету. С турком на фантике.

 

Литература

  1. Крыщук Н. Его любили, ему завидовали, и его не боялись // Костер.-2010.-№8.
  2. Погодин Р.П. Книжка про Гришку.-М.: Малыш, 1987.
  3. Погодин Р.П. Лазоревый петух моего детства.-М.: Сов. Россия, 1988.
  4. Погодин Р.П. Что у Сеньки было // Костёр.-1995.-№8.
  5. Сивоконь С.И. Родина с большой буквы: К 60-летию писателя Р.Погодина/ / Семья и школа.-1985.-№8.
  6. Черкашин Г.А. «Хорошо делать свое дело могут все»: К 60-летию Радия Погодина// Искорка.-1985.-№8.